Утром 27 июля 2005 года со мной познакомилась смерть. Опухоль в лёгком моего папы достигла таких размеров, что под её давлением разорвалась аорта — крупнейший сосуд в организме человека. Нам, его детям, было от 7 до 11 лет, и мы видели немыслимое. Кровь, что текла в его жилах, с бешеным напором вырвалась через рот. Агония отбивалась в нём дробью как на эшафоте. Зрачки метались в немом безумии. Потом он упал, разделившись на кровь и обескровленное тело, и мы закрыли ему глаза.
До этого утра папа болел два года. С год он жил без голоса — только хрипел. Худой и жёлтый, он бродил иногда по комнатам или смотрел в небо, лежа на белом, как кость, стволе погибшего платана, и сипел от боли. «Если бы я мог кричать, я бы выл и лез на стенку», — говорил он моей маме, когда за хороший внешний вид ему отменили морфин. Затем рецепт восстановили: всего две ампулы в день — как и раньше. Каждой хватало на два часа. В остальное время он терпел и глотал круглые таблетки «Баралгина» — изумрудными блистерами был усыпан весь дом.
Папа запрещал маме плакать, и она носила в себе весь ужас его приближающегося конца. Иногда он так злился на краткосрочность своей жизни, что одаривал нас едким словцом. Кремниевые врачи в онкологических центрах винили его за депрессию, маму — за плохой уход. Знахари обещали исцеление, прописывая мясо рептилий и осточертевший постный стол, за которым он встретил свою мучительную смерть.
В попытках забыть сцены этой двухлетней преисподней, я напрочь стёрла воспоминания о своём родителе. Но то, от чего бежала, похоронить, разумеется, не смогла. Потому мне уже 20 лет любопытно, может ли быть так, чтобы люди, несущие бремя рака, хранили радостные воспоминания о скончавшихся родных и не видели немыслимое, ведь забыть его не сумел бы никто.